Девушки всегда похожи на пламя. Адеви была костром, ревущим, буйным, ненасытным. Слишком близко подойдешь - и ты пепел. Зелзала тлела, как угли под золой, как пропитанный фимиамом сандал. Солья же была пламенем свечи - ясным, ярким, ровным, огоньком в окне в дождливое ненастье. Даже работая ночами, Солья расцветала под солнцем, лучи которого окрашивали завитки ее волос во все оттенки оранжевого, от желтизны вспыхивающей в огне травы до янтаря ржавого железа.Она обожала завтракать, особенно если совсем не ложилась.В таких завтраках была особая прелесть: струящее свет из-за гор невидимое солнце, аромат кофе, наслаждение первой за день сигаретой.Она была акробаткой, канатной плясуньей, самой хорошенькой из бульварных комедианток. Между двух каштанов, высоко над мостовой, натягивала она веревку, на которой кувыркалась, крутила сальто, жонглировала ножами и факелами. Скоро ее представления приобрели такой успех, что прочие фигляры, жонглеры и фокусники теперь демонстрировали свое искусство голым камням, а чашки их и шапки оставались пустыми. Тем временем каждый прыжок рыжеволосой девушки высоко в небе сопровождался ревом толпы, а корзину, что она спускала на веревке за вознаграждением, приходилось втаскивать наверх обеими руками. Со своей хлипкой жердочки над улицей она заметила черноволосого мужчину с быстрыми глазами, который не пропускал ни одно ее представление; прислонясь к уличному фонарю, с альбомом для набросков, он не спускал глаз с ее тела. Наконец как-то вечером он заговорил с ней и они отправились к нему домой. Там он показал ей стопки папок с эскизами, где каждый рисунок изображал ее в воздухе. В тот вечер он натянул веревку между двумя балками, уговорил ее раздеться, и она танцевала на веревке голой, пока он рисовал.



- Те картины, - вздохнула она. - Ты видел их в моей комнате. Из-за них я влюбилась в себя, в свое прекрасное тело. Даже сейчас при взгляде на них они возвращают мне то, что забирают унылые мужчины.
Человек, способный заставить влюбиться в себя. Меня соблазнили картины, позирование. Мне нравилось, когда меня рисуют: такое ощущение, будто колонковая кисть скользит не по полотну, а по моей коже. Показать себя полностью, а не только грудь или ягодицы. Но, в конце концов, рисунки суть отражение души художника и скоро я влюбилась в него самого, в его безумную болтовню за работой, в его сверхъестественный взгляд, в ярость и проворство его любви.
Но как же такая свежая, легконогая, огневолосая девушка оказалась в крошечной комнатке, ублажая череду унылых мужчин?
Артисты - заложники внимания толпы, и, когда его нет, вся их игра лишь шелест мертвых веток на зимнем ветру. Потому в одну ночь, когда она порхала над бульваром, в одночасье лишенный зрителей шпагоглотатель, за три дня не съевший ничего, кроме холодной стали, встал на плечи приятелю-силачу и разрубил веревку Сольи.
Она погибла бы, если б, по счастью, не упала на клумбу хризантем, но и так сломала обе ноги.
Зарко выхаживал ее, варил суп и рассказывал забавные истории. Кости ее срастались долго, и когда наконец она смогла стать на ноги, то поняла, что срослись они неровно. Одна нога оказалась короче другой, и теперь она была обречена хромать. Но что самое ужасное, она лишилась средств к существованию, ведь, потеряв чувство равновесия, она не могла больше ходить по веревке.
- Потерять то, что любишь, - вздохнула она. - Мне некуда было деться. Целыми днями я бродила в одиночестве по улицам, совсем как ты, когда попал сюда.
- А как же Зарко?
- Разве ты не понял? Я больше не могла ходить по канату. Зарко любил образ ярких волос на фоне звезд. Той девушки больше не было. И он больше не любил меня и не рисовал.
- Он бросил тебя из-за увечья? Он был настолько бесчестен?
Она странно посмотрела в ответ:
- Если полюбишь бабочку, а она спрячется в кокон и вылезет гусеницей - разве ты должен любить такое создание и дальше?
- Не может же быть, чтобы он любил только твой танец в вышине? Как же прелестное лицо и волосы? И твой голос?
- Спасибо, Пико. К несчастью, возлюбленную нельзя раздробить на куски, точно статую. Теперь, когда я больше не акробатка, лицо мое и голос стали другими.
- Но волосы все того же цвета.
Она улыбнулась:
- Знаешь, он по-прежнему позволяет мне проводить с ним время. Даже трахает меня, если напьется. Он - моя шлюха, а плачу я красотками, которых он рисует.
- Но как ты можешь вынести?
- Я могу быть рядом с ним, он прикасается ко мне, пусть даже когда дает пощечину. И еще вот что. Он запрещает заводить другого любовника.
Пико растерялся:
- У тебя же любовники каждую ночь.
- Это работа, и его она не беспокоит. Но стоит мне переспать с кем-то не ради денег, он будет в ярости.
- Не понимаю.
- Как и я. Но то, что я до сих пор могу будить в нем чувства, меня утешает.
Они помолчали. Солья разглядывала осколки разбитой Зарко бутылки на камнях мостовой.
- Но как тебя занесло в бордель, Солья?
- В нашем городе не жалуют неудачливых канатоходцев или молодых девушек, у которых нет родственников. Голод сам помогает найти дорогу в этот тайный приют. Но иногда, случается, мне снится, что я вновь пляшу над бульваром с факелами в руках, держась только на аплодисментах, ступая по восхищенным взглядам толпы.
Ближе к вечеру они поднялись между прилепившихся к скалам домов с черепичными крышами туда, откуда открывался вид на город, поля и лес и можно было наблюдать, как солнце уходит за дальние деревья. Несколько минут они смотрели на закат, потом Пико сказал:
- За последними деревьями крылатая девушка, которую я однажды поцеловал, летает над морем вместе с ветром.
После Солья отвела его к дому, покосившемуся сильнее других, втиснутому, как потрепанная книга, между более крепкими строениями. Стены его кое-где провалились, кое-где выпучились, дверь, в которую она постучалась, была в форме неправильной трапеции, с углами, стертыми о гуляющий оклад.
Зарко отворил им, протирая глаза, и впустил в комнату, где восхитительно пахло смесью льняного масла, скипидара и лака.
- Добро пожаловать в хаос! - воскликнул он.
Среди обрывков измятой и растоптанной бумаги возвышались горки из выдавленных тюбиков, склеившихся кистей, пузырьков с разноцветной жидкостью. Стены покрывали лишайники облупившейся краски, несколько участков голой штукатурки были сплошь разрисованы. Полотна стояли, прислоненные лицом к стене, наброски углем были сложены в стопки возле картин, в основном изображавших совсем юных девушек.
В картинах присутствовала особая мягкость и меланхолия, будто натурщиц застали в пустой комнате после нелегкого дня. Поражало, как творения подобной чистоты могут возникнуть среди такого запустения. Но Пико знал, что и стихи нередко рождаются из похожей мешанины пережитых эмоций, отброшенных мыслей и оговорок, накапливающихся в сточных канавах мозга и чудесным образом преобразующихся в новое удивительное созвучие. Он обернулся к Зарко, подыскивая способ выразить нежность, что рождают образы, но художник уже нетерпеливо указывал на стул посреди комнаты.
- Зарко, позволь мне остаться? - спросила Солья, но в ответ он, не оборачиваясь, замотал головой. Она грустно улыбнулась Пико и тихонько выскользнула за дверь.

***
- Ты крадешь только у богатых? - спросил Пико.
- Я краду у каждого, кто настолько глуп, чтобы позволить мне добраться до своих денег. Все они у меня в долгу. Я украшаю их жизнь. Мои картины изменяют то, как видит город, под моим взглядом меняются сами их лица.
- Мое изменилось точно, - вежливо признал Пико.
- Ежедневно мои глаза крадут красоту и возвращают сторицей.
- И я когда-то был вором. Правда, не из лучших, - он рассказал Зарко о приключениях в разбойничьей шайке.
- Все художники воры. Любое искусство - воровство. Но шедевры удаются только карманникам. Что за невидаль, красться ночью по дому под какофонию храпа? Но обчистить карманы соседа, пока тот зазевался - вот искусство. Опять же из художника выйдет лучший карманник, чем из поэта. У меня пальцы больше привычны к обману. Я не лгу на словах, но лгу на холсте и бумаге, и неправда моя так прельщает мир, что становится правдой.
- Стихи тоже лгут.
- Пожалуй, раз я им верю.
- А ты влюбляешься в девушек, которых рисуешь?
- Конечно. И в юношей. Зачем иначе рисовать?
- И в меня ты влюблен?
- Твои глаза не отсюда. Они полны тайны, тайны лесов, тайны неба. В них образы, которые не снились этому городу. Я влюблен в неведомое.
- Когда-то ты любил Солью.
- Ах, Солья, Солья... Когда б ты видел ее, плывущей по реке света над бульваром, девушку в огне... Не нашлось бы того, кто не влюбился бы. Я подобрался к ней единственным испытанным способом, как карманник. Раз, после представления, когда она шла в толпе и ела клубнику из бумажного кулька, я пристроился и запустил руку в ее золотые шаровары. Но едва пальцы проникли под ткань, я понял свою ошибку, ибо вместо тонкой подкладки нащупал голую плоть. Карман был не шелковым кошельком, но преддверием к женскому телу. И какому телу. Я грешу напропалую, но даже слепое прикосновение подсказало, что кожа ее цвета лунных лучей, цвета дыхания зимы. Я провел рукой от бедра к ягодицам и ниже, где почувствовал пылающий костер, - она же не отстранилась, позволяя мне проникнуть глубже. На время глаза мои ослепли, все зрение ушло в кончики пальцев, пока наконец я не взглянул в улыбающееся лицо.
- Я карманник, - ляпнул я сдуру, она же в ответ:
- Ну вот, ты и залез в мой кошелек. Что теперь?
Я отвел ее в свою мастерскую, но в ту ночь мы не были близки, хоть одежду она сняла. Она крутилась на веревке под потолком, я рисовал и рисовал, схватывая ее лицо. Потом в ход пошли краски. Ее разметавшиеся волосы... В мире нет ничего подобного, разве что солнце.
- Только больше она не кажется тебе красивой.
- Я послушен зову сердца. Сердце следует велению глаз.
А глаза переметнулись дальше.

***


- Мне снилось, ты целуешь меня, - произнесла она.
- Это было бы бесподобно, - прошептал он все еще на ничейной земле, где сны просачиваются в день бледными болотами восхода. Точно ныряя в пучину, она быстро сбросила рубашку, скользнула в нору его простыней и крепко прижалась губами к его губам.
- Да, - заметила она чуть позже, - во сне все так и случилось.
- Ты стараешься все сны делать явью?
- Если явь располагается всего этажом выше.
- Итак, я следующий номер твоей цирковой программы?
- Да. Теперь я жонглер, а ты факел в моих руках. И скоро брошу тебя в небо, как звезду.
- Факел - это ты, - он запустил пальцы в ее волосы.
- Смотри не обожгись, - заметила она.
С ней не было нужды спешить, руки и губы медлили, словно их тела все еще спали. Солнечный луч упал на кровать из открытого на балкон окна. Когда они оделись и отправились в кафе завтракать, уже наступил полдень.
- Солья... - начал Пико за кофе с вафлями.
- Да?
- Зарко мой друг. Что я ему скажу?
- Ничего.
- Но если он спросит?
- Соври. Зарко бешеный.
- Но...
- Пико.
- Да?
- Тс-с.
***
В борделе он обзавелся теперь таким количеством друзей, что занятия чтением то и дело прерывались девушками, приносившими угощение, а на самом же деле желавшими поговорить. Он любил слушать их, любил их интриги, их никчемную жизнь, сотканную из слез и лжи, озаренную редкими мгновениями крохотного воздаяния за ужасы торговли собственным телом. Они приходили, зная, что ему можно излить душу. Садились подле него на матрас, он наливал им кофе, выкладывались принесенные гостинцы, которые они же большей частью и съедали, и он слушал не перебивая. Когда же в тарелке ничего не оставалось, они вытряхивали крошки в окно, целовали его в щеку и спускались готовиться к встрече очередного гостя, платившего за то, чтобы выслушивали его историю.
В лесу он страдал без компании, здесь же искал время побыть одному и почти каждое утро, взяв книгу, тетрадь и ручку, шел купить яблок, хлеба и сыра с плесенью. А там, если выдавался погожий денек, поднимался на склон над городом, откуда шумно струилась вниз река, садился на теплый камень и читал. Хотя он повсюду носил с собой тетрадь, первые два месяца в этом городе было не до записей, столько нового открывалось в прочитанных им словах. Книги, прочитанные им прежде, представлялись одним и тем же по-разному изложенным сюжетом, и он стал ощущать этот единственный сюжет, рвущийся наружу из каждой щелки. До этого он словно бы жил в комнате, казавшейся наглухо запертой, и, однажды проснувшись, понял, что в стене есть дверь, а за дверью раскинулся роскошный сад с чудесными цветами и неведомыми животными.
Он читал книги, позаимствованные у Нарьи, и, случалось, некоторые начинали тлеть у него в голове, как суковатые сосновые поленья, - тогда он покупал точно такие же на свое жалование, если удавалось найти их у книготорговцев, ибо нет ничего прекраснее, чем перечитывать любимую книжку. Постепенно его полки заполнялись.
В дождливые дни он отправлялся в кафе, заказывал кофе с печеньем, читал и смотрел на струйки дождя на окне и расплывчатые силуэты прохожих, прячущихся под зонтами. В кафе было тепло, витал пар и аромат кофе, шоколада и корицы, и многие искали временный приют со своими книгами, часто поднимая глаза на облитое дождем стекло.
Как-то его нашла там Солья, подсела, заказав кофе, и спросила, о чем он думает с таким печальным взором.
- Шелест дождя по крыше напоминает мне шум моря. Впрочем, этот уютный звук придает уют, если сидишь в теплой комнате, попивая кофе. У моря чувствуешь себя таким одиноким, глядя на горизонт, где небо точно верхняя губа хранящего секрет рта.
- А что за горизонтом?
- Острова. О них я читал. С островов приплывают корабли, пережив по пути ужасные шторма, встретив морских тварей, огромных, как дома, и выгружают чай и раскрашенные ткани, украшения из стекла и птичьи клетки, золото и редкие духи. И уходят, глубоко осев в воду под грузом тикового и эбенового дерева, хлопка, жемчуга, орехового масла, шелка. Матросы все в просоленной одежде, с повязками на глазу, увешанные оружием: они шатаются по городу, соблазняя девиц чужеземными байками и морскими припевками, паля в небо из пистолетов. Мне случалось сидеть на причале, где под сваями бормочет вода, слушая их крики, ругань и соленые шутки.
Иные острова, самые отдаленные, до сих пор служат пристанищем книгочеям и сочинителям. Купцы знали, что в городе у моря есть небольшой спрос на книги, ведь, хотя жители и не читают, власти, сохраняя древнюю традицию, выделяют библиотеке средства на покупку книг. Так, знакомясь с их товаром, я сумел узнать островные города так же хорошо, как свой собственный: крытые соломой низенькие дома, гавани, полные раскрашенных рыбацких лодок, холмы, обдуваемые ветрами, где блеют козы, качаются лозы виноградников и оливковые деревья простирают скрюченные руки. Это острова поэтов. Поэт, живущий в квадратной башне на подточенном морем утесе, поэт, обитающий в голубятне, чьи рукописи с трудом можно разобрать под слоем птичьего помета, поэт-рыбак и поэт-матрос, поэт, который объявил себя королем своего острова, слепой поэт, каждое слово которого записывают легион фанатичных последователей... Кто-то из них, возможно, еще жив. Я единственный знал о них, ведь в моей библиотеке не бывало посетителей, кроме кошек, что приходили выводить потомство. Лишь Сиси, моя Сиси, выучилась читать и полюбила стремнины и пороги написанных слов.
Солья поставила локти на стол и уперлась подбородком
в ладони.
- Расскажи мне о Сиси.
- У нее есть крылья, которых нет у меня. Тебе знакома ревность? Боль, что кажется такой сладкой, но ее маленькие лезвия невозможно извлечь. Поцелуй - самый острый кинжал.
- Ты хотел бы никогда не целовать ее?
- Разве моя жизнь стала бы легче? Я просидел бы запертым в библиотеке, всем довольный, вплоть до самой смерти. Но мое сердце так и не забилось бы. Я не хотел бы прожить жизнь, так и не родившись. Теперь я вышел в мир и по дороге узнал, что назад пути нет.
Солья кивнула.
- Ступив на канат, ты должен сойти с него на другой стороне. Назад повернуть нельзя.
Дождь усилился, и в кафе прибавилось посетителей; у порога вода с их зонтов собиралась в лужицы.
Пико подался вперед, чтобы его было лучше слышно сквозь жужжание болтовни с соседних столов.
- Ты идешь по канату. Между Зарко и мной.
Она вздохнула.
- Кажется, всю свою жизнь я буду удерживать равновесие на опасной грани. Без ухищрений и грациозного порхания я ходила бы по надежному полу, и в жизни не осталось бы остроты.
- В городе у моря я представить не мог, что стану желать кого-то, кроме Сиси, но, проделав этот путь, узнал, что в сердце много уголков.
- И что же тогда любовь?
- Любовь - когда пьешь в тепле кофе в дождливый день и вспоминаешь крылья над морем.
- Любовь как протянутый между сердцами канат. Я иду от одного к другому, но счастливее всего на полпути.
- Как-то раз шпагоглотатель перерубил этот канат...
- Мой канат невидим.
- Но нельзя сказать то же про сердца.
- Тише. Так ты разрушишь чары. Ты участвуешь в представлении, не пытайся смотреть сквозь иллюзию, что удерживает меня наверху.
- Прости.