Помню ли я притопленный каменный мост на голубой реке или на мангровом болоте, где с черных ветвей свисали плети мха, ветхий такелаж Летучего Голландца, севшего на вечную мель? А призрачный собор, едва виднеющийся под слоистой амальгамой тумана, сочащийся печальным внутренним светом? Он рос из воды и терялся в небе, и в той части его, что была под водой, огромные скаты вплывали в неф сквозь выбитые розетки. Там, внутри, высились песчаные заносы, под которыми равно покойно спали остовы рыбацких лодок и церковных служек. А в той части, что была за облаками, колониями гнездились белоперые птицы и в пастях химер цвели маки.
Но мост, мост был теплым под босыми ногами, когда мы шли по нему, неся туфельки в руках. Я ловила такси и села в ее автомобиль, и она привезла меня к мосту. Она вела машину не глядя, потому что не спускала с меня глаз: была влюблена. Лет ей на вид было пятьдесят, гладкая башня светлых волос, тонкое усталое лицо. Она даже не спросила, как меня зовут, а я спросила, но она не ответила. Потом я шла с нею по осклизлому камню, затем но сухой утоптанной земле в деревянную школу без крыши. Там она и жила, в школе, в комнате с большим окном, она хотела мне что-то дать.
Под окном в пруду, заросшем ряской, угадывались силуэты ржавых механизмов, гусеницы, ковши, стрелы и зубчатые колеса. Помню ли я синеву, и голубизну, и золото непередаваемого того дня или утра? Присутствие, дыхание, сырую тоскливую свежесть? У нее в комнате книжные полки были бы до потолка, если бы там был потолок, — книги в великом и пестром множестве. Она нашла нужную, большую тетрадь в картонном переплете, протянула мне с улыбкой, но тут нас спугнул школьный звонок. Ученики вылетели из классных залов, будто визгливые нетопыри, на ультразвуке, брея кромками крыльев. Воздух вскрылся, извернулся, и готово, я больше никогда ее не видела.
Конечно, я все это помню. Я лежала потом осторожно, как стеклянная чаша, всклянь полная душистым летучим эфиром, и от восторга дышать было невмоготу. Вот что я об этом думала: Жизнь — это Книга Блаженств. Одни читают ее глубоко и вдумчиво, другие быстро и жадно, третьи по диагонали, а кто-то вовсе грамоты не знает. Нам неведомо, кто ее пишет для нас, кто предназначает ее нам, безликим, спящим в коконе небытия, кто готовит нам волшебный, уму непостижимый дар.
И вот, соблазнившись тайной властью, я задумала поведать о Матильде. Темно, и путано, и прекрасно.
Я была беременна повествованием о Матильде и, как любая женщина, только что узнавшая о своей беременности, выдумывала своему ребенку будущее, несмотря на то, что пока он поместился бы и в чайной ложке.
Вижу, как Матильда стоит у зеркала в сияющей ванной комнате отеля и держит стакан с жидкостью цвета мореного дуба. Это ром, черный ром с колой, без льда. В каком-то смысле ром, уносящий Матильду на Кубу, — это и есть ее остров, её прибежище.
Матильда любит серебро, но не черненое и не филигрань. Серебро должно быть светлым и массивным: большое кольцо странной текучей формы и цепи с подвесками на обоих запястьях. Она не знает, как некоторых людей раздражает звук, с которым цепи то и дело ударяются о стол, когда она сидит в кафе. Не знает, что людям приходят смутные мысли об оковах, о том, что Матильда носит свои серебряные кандалы в наказание за что-то, известное ей одной. Может, она хотела бы связать себе руки из предосторожности, чтобы чего-то не допустить. Может, она хотела бы, чтобы ее руки оставались безвольно опущенными под тяжестью цепей — в знак смирения, которого ей всегда недоставало...
Жернова блаженств перемалывают даму изнутриСпустя несколько минут ничего не значащей и ни к чему не обязывающей беседы М. рассматривает на стенде работу Матильды. Это объект, что-то вроде кофейной мельницы в виде женской фигурки. Дама в барочном наряде стоит в позе борца сумо. Ее фарфоровая головка с высокой прической насажена на ось рукояти и вращается вместе с ней. Между ножек дамы, затянутых в белые чулочки, — грубая навинчивающаяся решетка от мясорубки, а под ней выдвижной ящичек, в который обычно высыпается свежемолотый кофе. Но вместо кофе на дне ящичка — полфунта омерзительно натурального на вид сырого фарша. Фарш, конечно, не настоящий — Матильда долго экспериментировала с массой для моделирования.
— Как называется эта работа? — спрашивает М.
— «Блаженства», — отвечает Мати. — Жернова блаженств перемалывают даму изнутри, превращая в фарш, пока от нее не останется одна пустая оболочка.
— Вы много об этом знаете?
Отступая, Матильда идет по кругу. М. осторожно, чтобы не спугнуть, следует за ней. Мати перечисляет:
— Есть семь смертных блаженств. Сон после рассвета, вино до заката, возвышение над равным, украшение себя, обладание вещами и волшебные порошки.
— По-моему, вы забыли седьмое блаженство.
— Я никогда о нем не забываю.
Иногда Матильде кажется, что она напрасно преувеличивает свою сексуальность. По большому счету, секс имеет смысл только в двух случаях: для того, чтобы зачать ребенка, и по любви, когда без этого просто никак. Но таковы уж правила игры, ею же самой и установленные. Пусть М. думает о ней как о женщине, одержимой сексом. Это лучше, чем если он не будет думать о ней совсем. Матильда ищет подтверждений своего существования, Матильда утверждает свое бытие в чужих мыслях, ей необходима эта работа.А когда мы логинились на этом свете, все ставили флажок напротив «помнить меня». Хочется быть незабвенной, просто из кожи вон лезешь, а ведь наверняка окружающим запоминаются совсем не те вещи, которые ты им навязываешь, не те жесты и словечки и цветовые акценты и голосовые модуляции, которыми ты обозначаешь территорию своей непохожести. И пока ты храбро врешь, что твой дедушка был княжеского рода, собеседник видит только шпинат, застрявший у тебя в зубах. И ты никогда, скорее всего, не узнаешь о том, что мальчик, подглядывавший за тобой из соседнего окна, пока ты курила на балконе, всю жизнь будет стряхивать пепел с сигареты безымянным пальцем. Чужие воспоминания о твоей собственной персоне, чужие сны о тебе — вот что не дает тебе покоя. Все оттого, что твоя уникальность для тебя самой слишком естественна и потому парадоксально необнаружима, и ты тратишь время в поиске подтверждений. И зачем лезть в чужую голову, зачем быть Джоном Малковичем, зачем смотреть на мир чужими глазами, если в поле зрения не будет тебя самой? Ты так придирчива к портретам, и фотографиям, и текстам, описывающим тебя, и диктофонным записям собственного голоса, даже к отражениям в зеркалах: может быть, они хороши, но насколько близки к оригиналу? Ты желаешь познавать себя как объект, тебе прискучила субъективность. Ты размышляешь, какова ты в постели, насколько искренней выглядит твоя улыбка, надеясь однажды выхватить ясным взором свой образ и очароваться им. Но как избавиться от мыслей о том, что кто-то вспоминает о тебе с отвращением? Например, тот, кого соблазнила по пьяни, да так и уснула под ним, дыша перегаром и, возможно, храпя. А может, остаток ночи он потратил на то, чтоб смотреть, умиляясь, на пьяное дитя с нежной грудью и пухлым ртом. А может, он просто забыл о тебе, как лампочку выключил, и в его вселенной ты навсегда захлебнулась абсолютным небытием. А может, кто-то, о ком совершенно позабыла ты, думает о тебе как о прекрасной и редкой комете и пытается угадать, каким он тебе запомнился. А может, начхать и бросить эту головоломку, этот нерешаемый пазл из мнимых отражений, над которым ты бьешься и бьешься лишь потому, что не можешь, не умеешь, никак не научишься любить себя.Обладание невозможно никем и ничем. К чему бы ни стремился человек, что бы ни завоевывал, чего бы ни желал страстно, эта страсть всегда одна и та же. Владеть. Мы хотим обладать знанием, силой, властью, талантом, деньгами, друг другом, хотим иметь семью, любовь, дружескую поддержку. Все равно, получим ли мы желаемое от рождения, заработаем тяжким трудом, дождемся, выклянчим, дотянемся и схватим, догоним и отберем, — мы не сможем владеть этим долго. Жизнь будет вести нас от потери к потере, тыча в каждую носом: обладание невозможно. Здесь, в этом мире, ничто не может быть нашим, кроме нас самих. Наши дети вырастут и покинут нас, наши подвиги забудутся, наши любовные истории закончатся. Есть только один способ мириться с таким положением вещей: раз и навсегда приучить себя к мысли, что все данное нам — в нашем вре́менном пользовании, и радоваться этому надо сегодня.Жизнь ни в коем случае нельзя проедать бездумно, как червь проедает дорогу в яблоке, буравясь насквозь через свой маленький душистый земной шар, от полюса к полюсу. Жизнь надо экономить, или нет, экономить время, экономить саму себя для чего-то очень важного. И ни в коем случае не ездить на ночь глядя в опасное туманное Бутово к незнакомым людям и не есть у них лунного сахара, не запивать голубой водой. Иначе валяться тебе в мягких стенах, текущих пурпуром и бирюзой, шепчущих, раскачивающихся, расслаивающихся на воздух и цвет. Потому что лунный сахар телепортирует тебя прямиком в Бангкок и Паттайю, где расставлены на шатких бамбуковых мостках низкие плошки с живыми огоньками, где женщины похожи на смазанные фотоизображения. Они танцуют, и за тонкими их руками тянутся огненные следы, и черные лепестки дождем слетают с их пальцев. Там вода нежна, там, закрывая глаза, видишь сквозь кожу, как мириады бабочек осыпают твое лицо светлой пыльцой.
Там ждет тебя совершенный триптаминовый собеседник, мастер незаданных вопросов, этакий анимешный Рауль Дьюк, и вот, он втянет тебя в разговор, и в четыре глаза вы будете наблюдать за полосатой синей водолазкой, пытающейся удрать с табуретки. Она то распадается на нити ультрамариновых спагетти, то превращается в томно дышащую морскую губку, шевелящую пористыми гребнями, то принимает вид космического клеща, аккуратно прибирающего к бокам свои членистые ножки. «А вдруг она уже предала тебя и уходит к новому хозяину?» — «Ну что ты, посмотри на нее, как она может кого-то предать, такая полосатенькая?.. Она моя, я приручила ее». Забавно, и мило, и жутковато, и ни на что не похоже.
Ты будешь лежать в центре цветного ковра, в калейдоскопических узорах, слушать влажные хрипы и странные вздохи, надкусывать смешные груши, пульсирующие соком, купаться в божественной любви и ощущать оргастический трепет во всем теле. Вот в какую пучину погибели, в какой водоворот порока ввергнет тебя лунный сахар. Ты будешь счастлива в этом так непристойно, так на зависть всем копошащимся в тумане в шесть утра — тебя не простят.
То же самое с другими опасными удовольствиями — неконтролируемый секс, эротические фантазии, бесцельные похмельные объятия с близкими по духу и разуму существами, календарно необоснованные посещения ресторанов небыстрого питания — на них же уходит масса драгоценного времени. У нас, выходящих на улицу к полудню, когда схлынет толпа чуждых, досужих, ящероподобных, с электричеством на языке. Мы умерщвляем дух и портим генофонд, а ведь могли бы, как Гуля Королёва, вставать до зари и точить, точить карандаши, но сначала нож, чтобы ровно, один к одному, а потом в бассейн, прыгать с вышки в холодную воду и совершать прочие подвиги, брать барьеры и высоты. Но нам, любителям ночных путешествий и анестезии, это несвойственно.
Говорят, некоторые, отправившись в путешествие на Луну, не возвращаются больше никогда. Не думаю, что не могут, наверное, просто не хотят. Слишком велик соблазн, заплыв в океан Истинного мира, остаться в нем, оставить его для себя, слиться с его вневременной мудростью. Пребыть в покое, в абсолютном нейтралитете, вне всех дихотомий. Уйти невредимым из кровососущих объятий времени одним невозвратным шагом, так, как принимают монашеский постриг, только обрекая себя не на труды и служение, а на блаженство, какого смертному дано вкусить лишь в утробе матери.
Я вижу время как силу трения, существующую между человеческим существом и окружающей действительностью. Там, где ее не будет, мы станем скользить легко и плавно, не имея границ, как летучий нашатырь. Здесь, где она есть, мы непрерывно боремся с одолевающей нас инерцией, пока не останавливаемся, побежденные. И только тогда — не в награду, в утешение — получаем свою свободу. Между «здесь» и «там» — лишь призрачная ткань реальности, тонкая, в один слой. Если тебе однажды удалось ее повредить, ты не успокоишься, пока не выберешься наружу.Помню ли я, как в одно прекрасное утро зажглась желанием выловить тебя из небытия, поймать буквенным неводом, облечь плотью и позволить тебе действовать по своему разумению? Ну конечно же помню, как я могу забыть, если все в тебе, до крохотной черточки, до последней родинки, до легчайшей диастемы и картавого мягкого «р» — дело рук моих, моего разума. Я узнала бы тебя даже на ощупь, даже просто по запаху. Значит, вот как все получилось, вот кто стал магнитным полюсом для его компаса, вот кто забрал у меня мой чемодан без ручки. Так бери, мне не жалко, здесь все придумано для тебя, дорогая, моя дорогая Мод.
Что ж, ради этого момента все и затевалось. Уничтожить всех зайцев в округе одним ядерным взрывом. Материя пришла в движение, материя приходит в движение, материя обязательно придет в движение, была бы информация, и сила, и охота ее двигать. Я боялась начать за здравие, а кончить за упокой. Боялась сумбурного, нелогичного, неопределенного конца этой истории, но потом поняла: книги должны обрываться нелепо и неожиданно, как жизнь. Мой роман о Матильде остается недописанным, потому что отныне она будет писать его сама. До финала еще далеко; ее ждут тысячи путей для неостановимого бегства.