Моя жизнь - совокупность моих выборов, а не чьих-то преступлений.

Безмолвная любовь
Ненавидеть бы тебя, подобно зверю,
чтобы ненависть в лицо швырнуть при встрече!
Но люблю я и любовь свою не вверю
ненадежной человечьей темной речи.
Ты хотел бы, чтоб признанье стало стоном,
чтобы пламени и бездны клокотанье,
а оно своим теченьем потаенным
выжгло русло -- и ни сердца, ни гортани.
Я — молчание соленого лимана,
а кажусь фонтанной струйкой безголосой.
Немота моя страшна и окаянна,
но всесильней безъязыкой и курносой!
Земля станет мачехой
Земля станет мачехой, если
предаст и продаст мою душу
душа твоя. Вздрогнут от горя
и воздух, и море, и суша.
Меня в союзники взял ты --
прекрасней вселенная стала.
Шиповник стоял с нами рядом,
когда у нас слов не стало,
и любовь, как этот шиповник,
ароматом нас пронизала.
Но землю покроют гадюки,
если ты предашь мою душу;
не спев колыбельной сыну,
молчанья я не нарушу;
погаснет Христос в моем сердце,
и дверь, за которой живу я,
сломает нищему руку
и вытолкнет вон слепую.
Если ты умрешь на чужбинеЕсли ты умрешь на чужбине,
то, с протянутою рукою,
собирая в нее мои слезы,
десять лет пролежишь под землею,
и будет дрожать твое тело
в тоске, как в ветре колосья,
покуда костей моих пепел
в лицо твое люди не бросят.
Достался трон вчерашней побирушкеДостался трон вчерашней побирушке,
так диво ли, что я от страха вою,
что всюду мне мерещатся ловушки:
-- Ты не ушел? Ты здесь еще? Со мною?
Встречать бы счастье радостным доверьем
и отвечать на взгляд беспечным взглядом,
но и во сне, привычная к потерям,
твержу: -- Ты не ушел? Ты здесь? Ты рядом?
СтыдО как твой взгляд меня преображает! --
Лицо сияет, как в росе травинки.
Меня тростник высокий не узнает,
Когда к реке спущусь я по тропинке.
Стыжусь себя: остры мои колени,
Надломлен голос, рот сведен тоскою.
Пришел ты -- и себя я на мгновенье
Почувствовала жалкой и нагою.
Не встретил бы и камня ты сегодня
Бесцветнее, чем женщина вот эта,
Которую заметил ты и поднял,
Увидев взгляд ее, лишенный света.
Нет, я о счастье -- никому ни слова,
Нет, не поймут идущие по лугу,
Что так разгладило мой лоб суровый
И что за дрожь пронизывает руку.
Трава росу ночную пьет стыдливо,
Целуй! Смотри, -- не отрываясь, нежно!
А я наутро буду так красива,
Что удивлю собой тростник прибрежный.
Ноктюрн Ах, Отец наш Небесный, мне больно!
Почему ты забыл обо мне?
Вспомнил ты о плоде и расплавил
Мякоть алую в летнем огне.
Погляди: я изранена жизнью
И для смерти созрела вполне.
Ты в багровую бросил давильню
Виноградную черную гроздь,
Листья с тополя сдул и развеял
В хрупком воздухе позднюю грусть,
Но в давильне раскрытой для смерти
Все не хочешь расплющить мне грудь!
На пути моем были фиалки,
Ветра хмель я пила, а теперь
Опустила я желтые веки, --
Не нужны ни январь, ни апрель.
И замкнула уста, -- я устала
Гибнуть, жалкие строфы граня.
Ты ударил осеннюю тучу,
И не хочешь взглянуть на меня!
Тот и продал меня за бесценок,
Кто к щеке в поцелуе приник, --
И лицо мое в поте кровавом
На стихе отпечаталось вмиг,
Как на плате святой Вероники,
Отпечатался ясно твой лик.
Необъятною стала усталость,
Поселилась в глазах у меня
Вся усталость зари предыдущей
И усталость грядущего дня,
И небес оловянных усталость,
И небес, просиненных до дна.
Еле-еле сандальи и косы
Расплетаю, мечтая о сне,
И тобой вразумленная, Отче,
Я рыдаю в ночной тишине:
Почему же меня ты оставил,
Почему ты забыл обо мне!
Сонеты смерти
1
В стене бетонной ложе ледяное
не для тебя, и я исправлю это:
ты будешь ждать свидания со мною
среди травы, и шелеста, и света.
Я уложу тебя в иной постели,
мое дитя, продрогшее в темнице,
и станет пухом, мягче колыбели,
тебе земля, в которой сладко спится.
С пыльцою роз смешаю комья глины,
покуда лунный столп вверху дымится,
и, впредь не зная ревности и страха,
вернусь к тебе, счастливой и безвинной:
ведь как моим соперницам не биться --
моя и только эта горстка праха!
2
Но будет день с такой ломотой в теле,
что мне душа шепнет на полпути:
как розовые тропы надоели,
как не к лицу с веселыми идти!
Еще одна захлопнется темница,
ударит заступ, глина упадет...
И нам придет пора наговориться
взахлеб и вволю, вечность напролет!
Наедине с тобой в глухой пустыне
открою, отчего, не кончив круга,
в расцвете сил ты лег в земную твердь.
И станет явным тайное доныне:
нас небо сотворило друг для друга
и, уходя к другой, ты выбрал смерть.
3
Злые руки к тебе протянулись в тот горестный миг,
и застыли в печали созвездья, когда ради муки
ты покинул навек беломраморных лилий цветник.
Для чего ты отдал свое сердце в недобрые руки?..
И взмолилась я: "Смилуйся, Господи, гибнет мой друг
на неверной стезе. Провожатый не знает дороги.
Или вырви его из коварных губительных рук,
или в сон погрузи, подводящий земные итоги.
Ни окликнуть его, ни его удержать не могу --
черный ветер морей прямо в бурю уносит челнок.
Не вернешь его мне -- пусть достанется мертвой воде!"
Тонет розовый челн, беззащитно кренясь на бегу...
Разве тот не любил, кто и жалость в себе превозмог?
Ты, Всевышний, меня оправдаешь на Страшном Суде!
Увидеть его снова
И больше никогда -- ни ночью, полной
дрожанья звезд, ни на рассвете алом,
ни вечером сгорающим, усталым?
Ни на тропинке, ни в лесу, ни в поле,
ни у ручья, когда он тихо плещет
и как чешуйки, в лунном свете блещет?
Ни под распущенной косою леса,
где я звала его, где ожидала;
ни в гроте, где мне эхо отвечало?
О нет! Где б ни было, но встретить снова --
в небесной заводи, в котле кипящих гроз,
под кротким месяцем, в свинцовой мути слез!
И вместе быть весною и зимою,
чтоб руки были воздуха нежнее
вокруг его залитой кровью шеи!
ФонтанЯ как фонтан, иссохший от рыданий.
Ведь он, и мертвый, слышит в шуме дня
Свой гул, и голос в каменной гортани
Еще дрожит, как песнь внутри меня.
Еще не все потеряно! Я верю, --
Судьба не напророчила беду, --
Лишь голос обрету -- верну потерю,
Лишь руку протяну -- тебя найду.
Я как фонтан, лишенный дара слова.
В саду другой поет среди ветвей,
А он, от жажды обезумев, снова
С надеждой слышит песнь в душе своей.
Журчащий веер чудится бедняге,
А голос уж погас, -- не стало сил.
Он грезит, что алмазной полон влаги,
А Бог его уже опустошил.
Песня тех, кто ищет забвенья
Чудная лодка, ладная лодка,
Бок оторочен белою пеной.
К ребрам широким и просмоленным
Я приникаю в просьбе смиренной.
Вечное море, вечною солью
Сердце отмой мне, выкупай в пене.
Если для битвы -- лоно земное,
Лоно морское -- для утешенья!
Бедное сердце я пригвоздила
К лодке могучей, к лодке летящей,
Будь осторожна, милая лодка,
С этим сосудом кровоточащим.
Доброе море, сердце отмой мне,
Вытрави память едкою солью,
Или о днище сердце разбей мне, --
Так надоело жить с этой болью.
Всю свою жизнь я бросила в лодку.
Дай мне расстаться с прежней судьбою,
Жизнь мою за сто дней переделай,
И обручусь я, море, с тобою.
Сотнею вихрей выдуй былое,
Выкупай в пене, выкупай в пене...
Просят иные жемчуг у моря,
Я умоляю: дай мне забвенья!
Ясность
И после того, как мои потери --
тот яблочный сад, где ни в коей мере
из пепла сплошного не вырвется цвет,
судьба подарила мне реку и гору,
трагическую предвечернюю пору,
где кровью Христа продлевается свет:
Теперь я, как тот, что владел бы всей новью
земли, -- всей надеждою, медом, любовью,
однако, вот эти две жалких руки,
вот эти мои одинокие руки
ни перед разлукой, ни после разлуки
ни разу его не сжимали виски.
Брожу от зари до глубоких потемок,
новорожденный лежит ягненок
в подоле моем, как сияющий плод.
Нутро я свое распахнула пред вами
и благоухаю полями, садами,
и сердце, -- как чаша, где теплится мед.
Я -- в гору дорога, я -- виноградник,
шалфей... Мне рассвет, мой вернейший соратник,
дарует чистейшую в мире лазурь.
Меня, как цветущий лен ярко-синий,
за то, что в долине пасусь и поныне,
Господь от своих охраняет бурь.
Но выпадет снег. И в пути без ночлега
Отдамся холодному жемчугу снега, --
в душе, для которой земля дорога,
зачнется пространство и время иное, --
и словно зерно, мое сердце земное
вберут в себя белых снегов жемчуга.
ОтчаяниеТуман непроглядный, вечный -- чтоб я позабыла,
где выплеснута на берег соленой волною.
Земля, куда я ступила, незнакома с весною.
Как мать, меня долгая ночь от мира укрыла.
Вкруг дома ветер ведет перекличку рыданий
и воплей и, словно стекло, мой крик разбивает.
На белой равнине, где горизонт нескончаем,
я вижу закатов болезненных умиранье.
К кому же может воззвать та, что здесь очутилась,
если дальше нее одни мертвецы бывали?
Они лишь видят, как ширится море печали
между ними и теми, с кем душа не простилась.
В порту -- корабли; паруса белесого цвета;
они из стран, чьих людей не звала я своими,
моряки, незнакомые с цветами моими,
привозят бледные фрукты, не знавшие света.
И вопрос, как бы я задать его ни хотела,
не сорвется с губ, когда провожаю их взором:
их язык -- чужой, не язык любви, на котором
в счастливые дни моя мать свою песню пела.
Вижу: падает снег, -- так сыплется пыль в могилу,
вижу: туман растет, словно сама умираю,
и мгновений, чтоб с ума не сойти, не считаю,
потому что долгая ночь только входит в силу.
Вижу равнину, где боль и восторг бесконечны, --
по доброй воле пришла я к пустынным пейзажам.
Снег, как чье-то лицо, всегда за окном на страже,
его совершенная белизна вековечна.
Он всегда надо мной, как бога взгляд беспредельный
и как лепестки цветов апельсина на крыше;
и, словно судьба, что течет, не видя, не слыша,
он будет падать вот так же и в час мой смертельный.
Терновник ранящий
Терновник ранящий да и ранимый
в безумной судороге ворошит пески,
он врос в скалу -- пустыни дух гонимый --
и корчится от боли и тоски.
И если дуб прекрасен, как Юпитер,
нарцисс красив, как миртовый венец,
то он творился, как вулкан, как ветер
в подземной кузне и как Бог-кузнец.
Он сотворен без тополиных кружев,
трепещущих тончайшим серебром,
чтобы прохожий шел, не обнаружив
его тоски и не скорбел о нем.
Его цветок -- как вопля взрыв внезапный,
(так Иов стих слагал, вопя стихом),
пронзителен цветка болезный запах,
как будто прокаженного псалом.
Терновник наполняет знойный воздух
дыханьем терпким. Бедный, никогда
в своих объятьях цепких, в цепких космах
он не держал ни одного гнезда.
Он мне сказал, что мы единотерпцы, -
и я ничья здесь, да и он ничей,
и что шипы его вросли мне в сердце
в одну из самых горестных ночей.
И -- я терновник обняла с любовью
(так обняла бы Иова Агарь):
мы связаны не нежностью, а болью,
а это -- больше, дольше, верь мне, верь!
Кротость Для тебя пою я песню,
в ней земля не знает зла;
как твоя улыбка, нежны
и колючки и скала.
Для тебя пою, -- из песни
изгнала жестокость я;
как твое дыханье, кротки
и пантера и змея.
Павлин
Ветерок летучий прилетел за тучей,
плыл павлин на туче -- да сквозь облака.
Я его любила, холила, поила,
на руке носила -- бедная рука!
Ни вздохнуть, ни охнуть -- знать, руке отсохнуть.
А король заезжий просил моей руки.
Мой павлин и туча, ветерок летучий,
далеки вы нынче -- ах, как далеки!
Бабочки Я бы долину Мусо
Свадебной называла
Бабочек над землею
синее покрывало
вьется, не опадая.
Бабочек -- миллионы:
синими стали пальмы,
синими стали склоны.
Синими лепестками
будто укрыто ложе,
прочь их уносит ветер -
и унести не может.
Девушки апельсинов
насобирали мало:
на голубых качелях
девушек укачало.
Поднимают упряжки
вихрем синее пламя
и друзей обнимая
люди не знают сами,
на небесах эта встреча
или под небесами.
Солнце жаркие стрелы
мечет, не задевая
бабочек. Если их ловят,
бьется сеть, как живая,
синими брызгами света
руки нам омывая.
То, что я рассказала,
вовсе не небылица.
Под колумбийским небом
чудо вновь повторится.
А у меня от рассказа
стали синим дыханье
и одежда, а сын мой
дремлет в синем тумане.
Донья Весна
Как белое чудо --
донья Весна.
В цветенье лимона
одета она.
А вместо сандалий -
широкие листья,
и алые фуксии
вместо монистов.
Навстречу к ней выйдем
по дымчатой прели -
к безумной от солнца,
к безумной от трелей.
Дохнет -- и цветенье
все выше и шире:
смеется над всеми
печалями в мире.
Не верит, что в мире есть
зло и рутина.
И как ей понять их
в цветенье жасмина?
И как ей понять их,
когда без заботы
искрятся на солнце,
звенят водометы?
На землю больную,
на щели без дерна
кладет она роды,
кладет она зерна.
Потом кружевами,
зеленой резьбою
печальные камни
надгробий покроет...
О, сделай, Весна,
чтоб и мы без усилий
летели по жизни
и розы дарили.
То розы восторга,
прощенья, любви,
самоотреченья --
как розы твои.
Два ангела
Два ангела, как на г'оре,
всю жизнь стоят за плечами,
баюкают, точно море,
покуда не укачали.
Один трепещет крылами,
другой недвижно витает.
Один приходит с дарами,
другой дары отбирает.
Который пребудет с нами?
Который канет в былое?
Один опалит, как пламя,
другой осыплет золою.
А я им душу вверяю --
стелюсь покорной волною.
Лишь раз в едином усилье
согласно они запели,
смыкая белые крылья
любви и крестной купели.
Лишь раз друг с другом в союзе
забыли разлад старинный,
и жизнь завязала узел
со смертью неразделимый.
Гимн тропическому солнцу
О солнце инков, солнце майя,
ты плод американский, спелый,
кечуа, майя обожали
твое сияющее тело;
и кожу старых аймара
ты выкрасило красным мелом;
фазаном красным ты встаешь,
уходишь ты фазаном белым;
художник и татуировщик
из рода тигров и людей,
ты -- солнце гор, равнин, пустыни,
ты -- солнце рек, теснин, полей.
Ты нас ведешь, и ты идешь
за нами гончей золотою,
ты на земле и в море -- знамя,
для братьев всех моих святое.
Мы затеряемся -- ищите
в низинах -- раскаленных ямах,
на родине деревьев хлебных
и перуанского бальзама.
Белеешь в Куско над пустыней;
ты -- Мексики большая песня,
что в небе над Майябом бродит,
ты -- огненный маис чудесный, -
его повсюду жаждут губы,
как манны жаждали небесной.
Бежишь бегом ты по лазури,
летишь над полем голубым,
олень то белый, то кровавый, -
он ранен, но недостижим.
О солнце Андов, ты -- эмблема
людей Америки, их сторож,
ты -- пастырь пламенного стада,
земли горящая опора;
не плавишься и нас не плавишь
в жаре сжигающего горна;
кецаль, весь белый от огня,
создав народы, ты их кормишь;
огонь -- на всех путях вожатый
огней блуждающих нагорных.
Небесный корень, ты -- целитель
индейцев, исходящих кровью;
с любовью ты спасаешь их
и убиваешь их с любовью.
Кецалькоатль, отец ремесел
с миндалевидными глазами,
индиго мелешь, скромный хлопок
возделываешь ты руками;
ты красишь пряжу индианок
колибри яркими цветами,
ты головы их вырезаешь,
как будто греческий орнамент:
ты -- птица Рок, и твой птенец --
безумный ветер над морями.
Ты кроткий повелитель наш,
так не являлись даже боги;
ты стаей горлинок белеешь,
каскадом мчишься быстроногим.
А что же сделали мы сами
и почему преобразились?
В угодья, залитые солнцем,
болота наши превратились,
и мы, приняв их во владенье,
огню и солнцу поклонились.
Тебе доверила я мертвых, --
как на углях, они горели,
и спят семьею саламандр,
и видят сны, как на постели;
иль в сумерки они уходят,
как дрока заросли, пылая,
на Западе желтея вдруг,
топазами вдали сгорая.
И если в эти сорок лет меня
ты не вписало в память,
взгляни, признай меня, как манго,
как пирамиды-тезки камень,
как на заре полет фламинго,
как поле с яркими цветами.
Как наш магей, как наша юкка
и как кувшины перуанца,
как тыквенный сосуд индейца,
как флейта древняя и танцы,
тобой дышу, в тебе одном
и раскрываюсь и купаюсь.
Лепи меня, как ты лепил их,
свое дыханье в них вливая;
дай мне средь них и с ними жить,
быть изумленной, изумляя.
Я шла по чужеземной почве,
плоды чужие покупала;
там стол так тверд, бокал не звонок,
там жидок мед, вино устало;
я гимны пела мне чужие,
молитвы смерти повторяла,
спала под мертвою звездою,
драконов мертвых я видала.
Вернулась я, и ты верни мне
мой облик, данный от рожденья.
Обдай меня фонтаном алым
и вывари в своем кипенье.
Ты выбели и вычерни меня
в твоих растворах едких.
Во мне тупые страхи выжги,
грязь высуши, мечты проветри
и прокали слова и речь,
жги рот, и песню, и дыханье,
очисти слух, омой глаза
и сделай тонким осязанье.
И новой -- кровь, и новым -- мозг,
и слезы новыми ты сделай.
Пот высуши и вылечи
меня от ран души и тела.
И снова ты меня возьми
в те хороводы, что танцуют
по всей Америке огромной
и славят мощь твою святую.
Мы, люди кечуа и майя,
мы прежней клятвою клянемся.
Ты -- вечно; к Времени уйдя,
мы к Вечности опять вернемся.
Опав, как золотые листья,
как красного руна шерстинки,
к тебе вернемся после смерти,
как говорили маги-инки.
Придем, как гроздья к виноделу,
бессмертье возвратится с нами;
так золотой косяк всплывает
по воле моря над волнами;
и так гиганты-анаконды
встают по свисту над кустами.
Водопад на Лахе
Пороги на Лахе -- грохот,
индейских стрел клокотанье,
прыжки обезьян серебристых
и двух берегов расставанье.
Проветриваешь ты скалы
и воду, алмазы теряя;
и между жизнью и смертью
индейцем в пучину ныряешь;
и, падая, пасть не может
твое слепящее чудо:
летит за тобою участь
Араукании трудной.
Ты падаешь самоубийцей,
а ставка -- душа и тело;
летят за тобою время,
и радость, и боль без предела,
и смертные муки индейцев,
и жизнь моя в пене белой.
Волков обдаешь ты пеной
и зайцев слепишь туманом!
А мне твои белые вспышки
наносят все новые раны.
И слышат тебя лесорубы,
и путники, и старожилы,
и мертвые, и живые,
и люди душевной силы --
шахтеры и те, кто в запрудах
охотятся за шиншиллой.
Любовь побежденная мчится,
и радуя, и калеча,
со стоном матери бедной,
летящей детям навстречу.
Понятен и непонятен
твой гул, водопад на Лахе,
дорога древних рыданий,
восторгов, что ныне -- во прахе.
Вода с истерзанной грудью
похожа на Антигону:
так рушится мир без взрыва,
так падает мать без стона.
Уйду я с Лахой-рекою,
с безумными змеями пены,
уйду на равнины Чили
с печалью своей неизменной;
а ставка -- и кровь, и чувства,
и сдамся разбитой, забвенной...
Осорно
Вулкан, покровитель Юга,
чужая, твоей я стала,
чужой, ты мне стал родным
в долине, где свет я узнала.
Огнем раскуй нашу волю
и холод сердец растопи,
сожги поражений отраву,
а то, что мы ждем, -- торопи!
Осорно, каменный выкрик
и окаменевший стих,
гони былое несчастье
и смерть от детей своих!
Край безвестный
Край мой небывалый,
которого нет,
ангелок усталый,
невиданный свет,
полон лебедой,
полон мертвой водой -
дом на сотни лет,
неразлучный с бедой.
В том краю жасмина
не встретите вы.
Небо там пустынно,
озера мертвы.
Где тот край, не знаю,
от вас не таю --
просто умираю
в безвестном краю.
Ни паром, ни барка
не возят туда,
там мостов не видно,
не ходят суда:
не ищи мой остров -
не стоит труда.
Он похож на сказку,
похож на игру,
он, как вещий сон,
что растаял к утру --
мой безвестный край,
где живу и умру.
Он на свет явился
не сразу, поверь --
по частям сложился
из многих потерь:
милое былое,
отрада моя,
все, что было мною,
а нынче -- не я.
Горные породы,
нагие хребты,
чудо-огороды
и чудо-цветы,
охра да индиго
такой красоты!
Из былого вести
сошлись надо мной,
заклубились вместе
и стали страной!
Облачные зданья --
воздушный обман,
свежее дыханье
ушедших в туман --
все вокруг вбираю
в отчизну мою:
здесь я умираю --
в безвестном краю.
Чужестранка
Она говорит с чужеродным акцентом своих морей,
чьи мысли и водоросли, и пески чужезвучны.
Всегда, как пред гибелью, Богу молитвы творит,
И Бог ее нам не понятен -- без облика он и без веса.
Фруктовый наш сад она очужеземила, -- сад
весь в кактусах густоволосых и в травах когтистых.
И дышит дыханьем пустыни пылающей, где
любила она с добела раскаленною страстью.
Ни тайны своей никому не раскроет, ни карт,
раскрыла б -- осталась бы картой звезды неизвестной,
и если лет восемьдесят проживет среди нас,
останется прежней пришелицей, заговорившей
на стонущем, на задыхающемся языке,
и понимают его только дебри и звери.
Умрет среди нас, не найдя в этой жизни покоя,
смерть станет подушкой судьбы,
хоть умрет она смертью чужою.
Пить...
Да, вечность в том, что мы такие,
какими раньше мы бывали.
Я помню каждое движенье
тех рук, что воду мне давали.
Другая
Её в себе я убила:
ведь я её не любила.
Была она — кактус в горах,
цветущий пламенем алым;
была лишь огонь и сухость;
что значит свежесть, не знала.
Камень и небо лежали
в ногах у нее, за спиною;
она никогда не склонялась
к глазам воды за водою.
Там, где она отдыхала,
травы вокруг поникали, —
так жарко было дыханье,
так щеки ее пылали.
Смолою быстро твердела
ее речь в любую погоду,
чтоб только другим не казаться
отпущенной на свободу.
Цветок, на горах растущий,
сгибаться она не умела,
и рядом с ней приходилось
сгибаться мне то и дело...
На смерть ее обрекла я,
украв у нее мою сущность.
Она умерла орлицей,
лишенной пищи насущной.
Сложила крылья, согнулась,
слабея внезапно и быстро,
и на руку мне упали
уже погасшие искры.
Но сестры мои и поныне
все стонут по ней и скучают,
и пепел огня былого
они у меня вырывают.
А я, проходя, говорю им: -
В ущелья вам надо спуститься
и сделать из глины другую,
пылающую орлицу.
А если не можете, — значит,
и сердце помнить не может.
Ее в себе я убила.
Убейте вы её тоже!
ТанцовщицаТанцовщица сейчас танцует танец
непоправимой роковой потери.
Бросает все, что было у нее:
родных и братьев, сад и луговину,
и шум своей реки, и все дороги,
рассказы очага и детства игры,
черты лица, глаза и даже имя,
как человек, который тяжесть сбросил
и со спины, и с головы, и с сердца.
Пронизанная светом дня и солнцем,
смеясь, она танцует на обломках.
Весь мир проветривают эти руки:
любовь и зло. улыбку и убийство,
и землю, залитую жатвой крови,
бессонницу пресыщенных и гордых,
и жажду, и тоску, и сон бездомных.
Без имени, без нации, без веры,
от всех и от себя самой свободна,
полетом ног за жизнь и душу платит.
Дрожа тростинкою под ураганом,
она -- его свидетельство живое.
Не альбатросов взлет она танцует,
обрызганный игрою волн и солью;
не сахарного тростника восстанье,
сраженное кнутами и ножами;
не ветер -- подстрекатель парусов -
и не улыбку трав высоких в поле.
Ее крестили именем другим.
Свободная от тяжестей и тела,
она вложила песню темной крови
в балладу юношества своего.
Не зная, ей бросаем наши жизни,
как красное отравленное платье.
Танцует, а ее кусают змеи;
Они ее возносят и швыряют,
как будто знамя после пораженья,
как будто разоренную гирлянду.
Что ненавидела, в то превратилась;
танцует и не знает, что чужда нам;
проветривает маски и гримасы
и, нашею одышкой задыхаясь,
глотает воздух -- он не освежает, -
сама, как вихрь, одна, дика, чиста.
Мы виноваты в этой злой одышке,
в бескровной бледности, в немом укоре,
он обращен на Запад и Восток.
Мы виноваты в том, что душно ей
и что она навек забыла детство
Пламенная
Везде огонь я древний разжигала
и раздувала собственным дыханьем.
Все видели: я своего фазана
подстерегала, и он падал с неба,
гнездо свивала и с умом растила
я жарко-алый выводок углей.
О как он сладко спит в золе горячей,
соломинкой его будила нежно.
Различные уловки и повадки
есть у меня, пока в безумье крылья
не вскинет он, приходится мне трудно, -
то дым один, то роем -- только искры.
Но вот огонь возносится в молчанье
прямым, надежным, замкнутым столпом.
В прыжках через потоки или скалы,
нет, ни одна газель с ним не сравнится,
не могут биться золотые рыбы
в сетях так буйно, как огонь-безумец,
плясали вкруг него со мной и пели
вельможи, короли и козлопасы,
а умирал, -- как собственное тело,
огонь я вызволяла из золы.
В день моего рождения, наверно,
деревней нашей с факелами люди
прошли, иль это мама шла по взгорью,
все заросли любовью распаляя, -
боярышник, рожковые деревья
всегда горят над кровною долиной
и, извиваясь, словно саламандры,
разносят пылкий запах по холмам.
Мой факел, задыхающийся факел
поныне будит и стада и годы,
не ослепляет он, лишь за спиною
он оставляет ночь в разрывах алых, -
я тьму убью, не то убьет кромешность
Архангела, что я в себе несу.
Нет, кто из нас кого несет, не знаю,
но знаю: я служу ему исправно,
и с головы его я кукловодам
ни волоска, ни искры -- не отдам.
Бросаю я в костер все, чем богата,
но отдала я все, и без поклажи
я падаю, но мой огонь не гибнет, -
я и без рук спасти его способна.
А, может, кто-то из моих умерших
его спасает от кошмара ночи,
чтобы смогла от пят и до макушки
я тьму кромешную спалить дотла.
Пришла с огнем я с берега другого,
откуда шла, туда и возвращаюсь.
Там не хранят огня, он, там рождаясь,
враз исчезает алым альбатросом.
А я еще должна земной котельне
обол последний положить в подол.
Отец и мать, сестра опередили
меня, -- Христос, хранящий моих мертвых,
дорогой огненного Марафона
я к берегу иному тороплюсь.
Смерть моря Как-то ночью умерло море,
словно жить в берегах устало,
все сморщилось, все стянулось,
как снятое покрывало.
Альбатросом в пьяном восторге
или чайкой, что жизнь спасала,
до последнего горизонта
на девятом вале умчалось.
И когда обворованный мир
открыл глаза на рассвете,
оно стало сломанным рогом:
кричи -- ни за что не ответит.
И когда рыбаки решились
на уродливый берег спуститься
был весь берег смят и взъерошен,
словно загнанная лисица.
Было так велико молчанье,
что оно нас всех угнетало,
и казалось, высится берег,
словно колокол, сломанный шквалом.
Где боролся с ним бог и оно
под его хлыстами рычало
и прыжками оленя в гневе
на удары его отвечало;
где соленые губы сливались
в молодом любовном волненье,
где танцы в кругу золотом
повторяли жизни круженье,
там остались одни ракушки,
блеск скелетов мертвенно-белый
и медузы, что вдруг оказались
без любви, без себя, без тела.
Там остались призраки-дюны,
словно пепел и словно вдовы,
и глядели в слепую пустыню,
где не будет радости новой.
И туман, перо за пером
ощупывая со стоном,
над мертвым большим альбатросом
стоял, словно Антигона.
Глядели глазами сирот
устья рек, утесы и скалы
в холодный пустой горизонт, -
их любовь он не возвращал им.
И хоть морем мы не владели,
как подстриженною овечкой,
но баюкали женщины ночью его,
как ребенка, у печки;
и хоть в снах оно нас ловило
всеми щупальцами осьминога
и утопленников то и дело
прибивало оно к порогу, --
но, не видя его и не слыша,
мы медленно умирали,
и наши иссохшие щеки
ввалились от горькой печали.
За то, чтоб увидеть, как мчится
быком одичалым на гравий,
разбрасывая раздраженно
медуз и зеленые травы;
за то, чтоб оно нас било
просоленными крылами,
чтоб на берег рушились волны,
набитые чудесами, --
мы дали бы морю выкуп,
платили бы мы домами
и -- как побежденное племя -
сыновьями и дочерями.
Как задохнувшимся в шахте,
дыхания нам не хватает,
и гимны, и песни, и слово
на наших губах умирают.
Все зовем мы его и зовем,
рыбаки с большими глазами,
и горько плачем в обнимку
с обиженными парусами.
И, качаясь на них, качаясь, --
их когда-то качало море, --
мы сожженные травы жуем --
в них вкус водяного простора -
или наши руки кусаем,
как скифы пленные в горе.
И, схватившись за руки с плачем,
когда ночь покрывает сушу,
мы вопим, старики и дети,
как забытые богом души:
"О Т'аласса, древний Таласса,
ты спрятал зеленую спину,
позови, позови нас с собою,
не навек же ты нас покинул!
А если ты мертв, пусть примчится
к нам ветер, безумный, как память,
пусть он нас подхватит, поднимет
и вдаль унесет с облаками:
мы снова увидим заливы,
и умрем мы над островами".